Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

всё

Это был сентябрь. Так хорошо с погодой в Москве бывает только в сентябре, пусть и не всегда. А тогда было. Улицы разлились в автомобильном наводнении и походили на странную реконструкцию гражданской войны. Красные с одной стороны, белые слепящие с другой, и всегда не вместе, и всегда в противоположных направлениях.
Но это было не здесь. Здесь было хорошо. Этим переулком совсем не добраться до каких-нибудь нужных и важных дорог, а жить тут теперь не по карману почти никому. Поэтому здесь, в каких-то двух сотнях метрах от Тверской, здесь протекала совсем другая жизнь. Будто входя в очередную арку, ты проходил не совсем в неё и даже совсем не в неё, а попадал в самую неведомую Нарнию.
И прямо здесь одним сентябрьским вечером, светлым ещё, но с очевидной перспективой скорого отключения Солнца, сидел он. Сидел себе, и про него с виду и не скажешь ничего очевидного, кроме того, что это был он, что таких сентябрей случилось у него точно не меньше семидесяти, и что он очень хорошо понимал, как смерть отвернувшись к стене и закрыв  глаза, отсчитывает его годы очень давно настаивая на том, что уже и с половиной, и с четвертью прошло, осталось на ниточке и пойдет искать. Другого про него и не рассмотришь ничего.
Но скамеек в Москве мало, и хотя она долго, по старой неприязни к коммунальным вариантам чего-либо, искала глазами другую – других не было. И она села к нему. Она села к нему, достав из кармана свой телефон, и длинным пальцем начала стучать по нему, рисовать на нем немыслимые узоры. А потом заплакала. Сначала тихо, едва вздрагивая плечами. А потом навзрыд. И когда у невидимого наблюдателя окончательно назрел вопрос о человеческих качествах старика, в тот самый момент он и обнял её. Сначала аккуратно, а потом всамделишно.
Они сидели так ещё сколько-то, пока она не сказала вдруг.
- Он не любит меня. Я теперь это точно знаю. Не любит и не любил.
Она говорила этим самым зареванным голосом, который звучит так смешно и нелепо.
- Я не нужна ему. У него наверняка есть другая.
Она говорила так долго, влюбленные всегда говорят долго, и если их однажды не перебить, то они никогда не закончат. Кажется, будто говорить о своей любви они могут намного лучше, чем любить. И она говорила. Повторяясь и перебарщивая, говорила. А он слушал. Но в один из надцатых кругов обсуждения уникальных обстоятельств её насчастья, он вдруг заговорил и сам.
- Не нужна. Не любит. Не любил. Негодяй, скотина и бабник. Это ведь совершенно замечательно. Это замечательно, родная моя. И твоя жизнь теперь в твоих руках. Ты найдешь другого, заботливого, честного, любящего и навсегда. Он появится. Ты вполне себе ничего, даже с этой расплывшейся тушью. Даже с ней. Это совсем нестрашно, когда кто-то тебя не любит, с этим живут. Более того, с этим долго и успешно живут.
Она слушала его старческий, но очень мужской голос, слушала затаившись в попытке возразить. Объяснить, как белый свет сошелся клином на нём и только нём, что все это настоящая судьба, и что вечность мук в этом её положении необходима. Во всех двух значениях: нужна и не обойти её.
- Да-да, я помню, я вижу и уже почти что услышал все твои доводы. Я все знаю. Но я не упомню имен многих, кого однажды производил в такой вот высокий ранг. И эта амнезия, она случилась не вчера и не год назад. Я вполне в своем уме и твердой памяти. Просто жизнь происходит именно так. И все теряет масштаб со временем, почти все теряет.
- Почти?
- Почти.
- И нет ничего навсегда? Совсем ничего, с чем вы бы прожили свою жизнь, о чем вспоминали каждое утро просыпаясь, о чем жалели засыпая? Совсем ничего?
- Есть, но ты никогда не знаешь, по каким правилам сердце делит на зерна и плевелы.
- И как разделила у вас?
- У меня? – Он улыбнулся и на секунду замолчал. – Я помню, как мама ругалась с прабабушкой. Мне было года четыре. Они так люто ругались и мне было обидно за маму, но я боялся вступиться за неё. И от этого было очень стыдно. В первый раз в жизни, наверное. Вот и запомнил. А потом помню мне восемь лет, и живем мы бедно. И у меня день рождения, а родители дарят мне необычайной красоты деревянную машину. И я понимаю, как много из наших скудных доходов они отложили на неё, как важен я для них, как они старались. Я все это тогда понял, и держал машину в руках, и счастливее меня не было никого на всем белом свете. Не потому что машина, а потому что меня мама и папа любят. Такое было счастье. Потом помню мне двенадцать, и я засыпаю в комнате. За окном светит фонарь и повсюду уйма снега. А я не могу заснуть от мысли, что впереди такая огромная жизнь, и столько всего нужно сделать, и столько шансов на провал, и всего один единственный на успех. Обо всем лежу и думаю: об институте и женитьбе, детях и внуках. Двенадцатилетний. Представляешь?
- Неа. Я о таком не думала.
- А я вот практиковал. И ночь была такая темная-темная, только фонарь за окном. И громадность жизни надо мной нависла. И не пожалуешься ведь никому. Так и заснул. Утро уже не помню, а тот страх не состояться не хуже сегодняшней даты. Тут не угадаешь.
- Ну а любовь? Любовь совсем не помните?
- Ну я же не дурак, помню, конечно. Только не эту, не про слезы на скамейке. Потом другая остается. У меня другая. Помню Кристина уезжала на все лето куда-то в Казахстан. На 3 целых месяца. А я влюблен. Стою, провожаю на вокзале. А самого слезы душат. Мол, как я без неё 3 месяца. И она любит. А я стою и надеюсь, что она сейчас никуда не уедет. Махнет на все рукой и без моих просьб останется. Потому что любовь. А она уехала. И я сидел там на вокзале ещё час или больше. Так было обидно. Она потом раз двадцать уезжала, а запомнилось только в тот раз.
- И что теперь с ней?
- Я и не знаю. Жива, поди. Лет пятьдесят о ней ничего не слышал.
- А вам нисколечки неинтересно?
- Интересно, только редко. Вот сейчас с тобой говорю, и очень интересно. Кажется, даже будто я и люблю её сейчас. А завтра проснусь забуду, и вроде как неинтересно сразу и не люблю. С этим вообще не разберешь. Но с каждым годом поводов вспоминать о ней все меньше.
- И больше никого не было?
- Да как же им не быть. Случались. Только я их не помню. Почти никого.
- Почти?
- Почти. Помню Лизу. Любила она меня. Никто так не любил меня никогда. А я все не мог её в ответ. Так и расстались. Она потом думала про меня всякое. Думала, но любила. А я ни в чем не разубеждал. Мне была не велика тягость быть негодяем, а ей все проще. Любила. И я теперь не знаю, может любит где-то. Помню видел её в последний раз. Мы уже расстались тогда, думал спросит про другую – скажу – появилась. Не спросила. Я и не сказал. Так и сидели, обсуждали всякое. Я потом её до метро проводил. Стою и знаю, что больше не увижу. Очень больно было. Не люблю, ну или как-то не так люблю, а отпускать не могу. Родная. Обнял её, она ревет. А я знаю, сейчас закончу обниматься и все, больше не увижу. И так страшно, знаешь, как в двенадцать лет. Мог тогда не отпустить. А все равно отпустил. Надо было так. А потом и не свиделись. Она от кого-то чужого узнала о новой моей любви, придумала себе всякого и решила, что я подлец. А я может и дня за всю жизнь после этого не заснул, не подумав, как она там. Родная она мне была. А я её как ножом резал. Никогда себе не прощу. А ты говоришь. Не любит - это хорошо, это значит все только от тебя теперь зависит.
- Как же вы так?
- Да так только и бывает. Жизнь. А не было бы всего этого, считай и не жил. Впустую небо на паях со всеми коптил да помер. А ты не плачь. Все будет хорошо.
- Все тебе по молодым. - Послышался где-то сзади скрипучий голос старушки.
- А вот и мои хозяйва подоспели. – Сказал он, расплываясь в улыбке.
- Собирайся домой, скоро Аня с мужем приедет.
- Дочка. – Зачем-то сказал он извиняясь. – Пойду, не грусти. Жизнь.
- Вы его не слушайте, девушка. Он любитель свободные уши отыскать.
Девушка встала со скамейки, вглядываясь вслед двум удаляющимся фигурам. Сентябрь. Переулок Москвы.

(no subject)

Письма теперь не в моде. Мы не пишем их, отделываясь короткими перебивками СМС, суррогатной мультимедийностью емэйлов. Письма теперь не в моде.
И это не потому и не от того, что мы все онемели, растеряли остатки слов, где-то по пути из девяностых в десятые. Не думаю. Просто теперь недосказанность и открытый финал считается вполне уместной развязкой любой истории. Внутри же всегда остается немой монолог, поток правды и прощания, а настоящие письма всегда прощальные.
Основная суть письма заключается в отложенности. Открывая конверт, разрывая его торец не самым ловким движением, ты всегда распечатывал капсулу времени. И человек, который писал все это, аккуратно укутывал в марки и штампы, он вот прямо сейчас идет где-то, смотрит на что-то другое, не думая даже о тебе. Или же умер и не думает уже ни о чем. И ты, читая строки, выведенные знакомым и родным почерком, ты как бы переносишься во времени в момент, когда кто-то тебе близкий сел за стол или подставил книжку под лист бумаги, и начал прощаться с тобой навеки. Переносишься в момент решения и решительности, видишь его руки, которые сжимают перо ручки, и глаза, струящиеся из них слезы, или одну застывшую, которая так и не упадет до самого конца. Ты видишь не буквы и слова, но акт любви и внимания обращенный к тебе. Жаль, что письма теперь не в моде. У жанра такое прошлое. Зачитаешься.

«Будет больно, бедная моя, любимая моя. Нашему пикнику конец; темная дорога ухабиста, и младшего из детей в автомобиле вот-вот вырвет. Пошлый дурак сказал бы тебе: наберись мужества. И ведь что бы я ни сказал тебе в подмогу или в утешение, все равно выйдет молочный пудинг — ты знаешь, о чем я. Ты всегда знала, о чем я. Жизнь с тобою была любованьем — это я об иволгах, о повиликах, о веленевой бумаге, об этом нежно-розовом «в» в середине, о том, как твой язык складывался в продольное, долгое «л». Наша жизнь с тобой была аллитерацией, и когда я думаю о всех тех мелочах, которые теперь умрут, потому что не могут больше принадлежать нам обоим, мне кажется, будто мы и сами умерли. И как знать, может быть, так оно и есть. Ведь чем больше росло наше счастье, тем расплывчатей детали его края, словно очертания его таяли, а теперь оно и вовсе рассеялось. Я не перестал тебя любить; но что-то во мне омертвело, и вот не могу разглядеть тебя в тумане…
Это все поэзия. Я тебе лгу. Трусливо лгу, увиливаю. Ничего нет презреннее поэтических вокруг да около. Думаю, ты уже догадалась о положении вещей: тут проклятая формула «другой». Я с ней чудовищно несчастлив — вот уж что правда, то правда. И к этому мне как будто ничего особенно добавить.
Я невольно чувствую, что в любви есть что-то такое неправильное по самой сути. Друзья ссорятся или расходятся, то же и близкие, но нет там этой боли, этой острой жалости, этой фатальности, которая примешана к любви. У дружества никогда не бывает такого обреченного вида.Отчего это, в чем тут дело? Я не перестал любить тебя, но оттого что не могу больше целовать твоего размытого, как в тумане, дорогого лица, мы должны вот расстаться, расстаться мы должны. Отчего это так? Что это за таинственная исключительность такая? Можно иметь тысячу друзей, но только одну любимую. Гаремы здесь ни при чем: я говорю о балете, а не о гимнастике. Или может существовать такой невообразимый турок, который каждую из своих четырехсот жен любит, как я тебя?Ведь если скажу «две», то тем самым поведу счет, и этому конца не будет. Есть только одно-единственное число — Единица. И видно, любовь есть ярчайший пример этой единственности.
Прощай, бедная моя любовь. Мне тебя никогда не забыть и никем не заменить. Нелепо пытаться убеждать тебя, что ты была чистой любовью, а это другая страсть — просто комедия плоти. Все — плоть, и все — чистота. Но одно я знаю наверное: с тобой я был счастлив, а теперь я несчастлив с другой. А жизнь будет идти своим чередом. Я буду шутить с приятелями в конторе, и есть вволю (покуда не расстрою желудка), и читать романы, и писать стихи, и следить за биржевыми новостями — в общем, вести себя, как вел всегда. Но это не значит, что я буду без тебя счастлив… Всякая подробность, которая напомнит мне о тебе, - неодобрительный взгляд мебели в комнатах, где ты взбивала диванные подушки и разговаривала с кочергою, всякая подробность, которую мы заметили оба, - всегда будет мене казаться створкой раковины, половинкой медяка, а другая у тебя. Прощай. Уходи, уходи. Не пиши. Выходи за Чарли или другого какого хорошего человека с трубкой во рту. Покамест забудь о мне, но вспомни потом, когда горькое забудется. Это пятно не от слезы. Сломалось самоточное перо, и вот пишу этим гадким, в гадком номере. Жара стоит неимоверная, а я еще не кончил дела, которое должен «привести к удовлетворительному завершению», по выражению этого болвана Мортимера. Кажется, у тебя одна или две мои книги — но это не имеет значения. Очень прошу тебя — не пиши. »